107

вернуться

Кузмин Михаил
Дневник 1934 года. Изд. 2-е, испр. и доп.

 

КАЗУС КУЗМИНА    Из вступления

I

Начатый в 1905 году, Дневник Кузмина был назван "знаменитым" менее чем через год, когда автор - накануне своего шумного появления в русской литературе и печати уже широко известный и модный персонаж в петербургском мире искусства - впервые прочел отрывки из него на Башне Вячеслава Иванова. Впечатления от кузминского дневника Иванов заносил в свой, не отличавшийся регулярностью: "...в глазах Антиноя было щедрое солнце, и он возвестил о своем желании прочитать, наконец, свой знаменитый дневник. <...> Чтение было пленительно. Дневник - художественное произведение. Это душный тепидарий; в его тесном сумраке плещутся влажные, стройные тела, и розовое масло капает на желтоватый мрамор. Дневник "специален", и только эта моноидейность грозит перейти в мертвенность. Я был прав, наслеживая в Антиное то, и другое, и третье, но и то, и другое, и третье преувеличивал односторонне и грубо, как бывает, когда на долю анализа и угадыванья выпадает чрезмерная работа при невозможности созерцать кон-кретное. Он нежен и по-своему целомудрен. Слегка демоничен (пассивно, т. е. в смысле истерической одержимости)- временами. Чистый романтик, но - и это жаль - быстро удаляется, как я это и раньше приметил, прочь от своего прелестного романтизма. В своем роде пионер грядущего века, когда с ростом гомосексуальности не будет более безобразить и расшатывать человечество современная эстетика и этика полов, понимаемых как "мущины для женщин" и "женщины для мущин", с пошлыми appas женщин и эстетическим нигилизмом мужской брутальности, - эта эстетика дикарей и биологическая этика, ослепляющие каждого из "нормальных" людей на целую половину человечества и отсекающие целую половину его индивидуальности в пользу продолжения рода. Гомосексуальность неразрывно связана с гуманизмом; но как одностороннее начало, исключающее гетеросексуальность, - оно же противоречит гуманизму, обращаясь по отношению к нему в petitio principii. Для меня дневник Антиноя еще и lecture edifiante, помогающая преодолеть некоторое уклонение воли наглядным изображением правды и неправды смутных ее тяготений. Но прежде всего дневник- художественное отражение текущей где-то по затаенным руслам жизни, причудливой и необычайной по контрасту между усладой как объектом восприятия и воспринимающим субъектом, - отражение, дающее иногда разительный рельеф. И притом автор дневника знает почти забытый теперь секрет приятного стиля".
In medias res вводя нас в проблематику кузминско го текста, биографического и литературного, Иванов одновременно "наслеживает"/форм(ул)ирует основные составляющие мифа о Кузмине, в основании которого лежит, таким образом, его знаменитый, пусть и понаслышке, Дневник. В цитатном пространстве этого мифа дневниковая запись Иванова резонирует довольно отчетливо, рифмуясь с ивановскими же посвящениями Кузмину - "певцу и сверстнику Антиноя", с кузминской репутацией дэнди и "петербуржца в Уайльдовом плаще" и наискосок прописанным рукою Ахматовой демонизмом "старого Калиостро".
Тот же Дневник способен этот миф разрушить.

II

Подлинно магистральной темой Кузмина, сформировавшей его поэтический миф и определившей драматизм его позднего творчества, были, в точной автоформулировке, "поиски человека организующего элемента в жизни, при котором все явления жизни и поступки нашли бы соответственное им место и перспективу". Фиксация собственных поисков "органической целостности" (которая, по Кузмину, "лежит вне области искусства", а подчас вообще не вербализуема) доверялась Дневнику. В соответствии со своим "надлитературным" статусом Дневник, значительность которого никак не определялась стилистическими достоинства ми письма, становился центральным ("экзистенциальным") текстом в выстроенной Кузминым персональной системе ценностей. Изначальная установка на слушателя (а впоследствии и вероятного читателя) отражала динамические перемены в традиционной для русской словесности иерархии литературных и внелитературных жанров, осмысленные в 1920-е годы формалистами.
Постепенно становясь "насущно необходимым" Кузмину "как организующий элемент личного быта",8 Дневник, однако, сохранял медиативную функцию "уловителя" "живой жизни", согласно убеждениям Кузмина, безусловно доминирующей над любыми текстуальными ее отражениями. "Разве я должен жить так, чтобы дневник был интересен? Какой вздор", - записал Кузмин 30 июня 1906 года, решительно расходясь в этом пункте с Ивановым и символистской мифологизирующей эстетикой, с точки зрения которой кузминский Дневник уже казался тому же Иванову "скучным, тесным и мелочным".

… IV

Неудовлетворенность собственным статусом в советском культурном пространстве, кризис ролевой самоиденти фикации и поиски утерянной идентичности становятся главными метабиографическими темами Кузмина (И сам себе кажусь я двойником, / Что по земле скитается напрасно ) и одновременно основным предметом болезненной дневниковой авторефлексии. "Если бы я вел свой дневник не то, что с полной искренностью (что, применительно к частностям, я делаю и теперь), но с достаточной полнотой, памятью и раз навсегда выраженной для известного периода "установкой", получилась бы не такая казановская идиллия. Может быть, напоминало бы исповедь корреспондентов Крафт-Эбинга, может быть были бы превосходные стихи, была бы и роскошная, в мечтах, жизнь "Княжны Джавахи" и куски Уитмена. Чтобы мечты исполнились нужно только сойти с ума, как в "Калигари". А "светлые минуты"? Их куда девать?
А может быть, мне только так кажется, и запас не высказанных эротических, других черт не так неисчерпаем, тем более, что известную часть этого пробела пополняет искусство. И потом, зачем огорчать друзей и "благодарное потомство"? Оно достаточно, может быть даже с лихвой, будет награждено настоящим заявлением, воображая бог знает что. На самом деле всё гораздо однообразнее" (6 ноября 1925 года).
Искусство начиналось для Кузмина "с того момента, когда хаос побежден", и характерное для эпохи ощущение рокового хаоса биографических обстоятельств как "плена" привело Кузмина к идее разрушения довлеющего биографического текста, чужого чертежа, к соблазну неконвенционального его преодоления - физического "я уже подумывал, куда сбежать <...>. Теперь, без паспортов, можно. Хотя бы в Украину.

Перепись нот, перевод, аккомпаниаторство - вот. Не-много староват для такой жизни, но это затруднение скорее биографическое, чем реальное" (20 июля 1925 года)] или ментального ("Чтобы мечты исполнились, нужно только сойти с ума"; ср.: Прямая дорога в Удельную, / Если правду заговорю , 1926).
"Каким видит мир безумец" - таков был подзаголо вок шокировавшего Кузмина "Кабинета доктора Калига-ри", "все персонажи" которого показались ему "до жуткого близки" (2 марта 1923 года). Совпавший с экспрессио нистским ракурс формирует поэтику поздней - фрагментарной и тяготеющей к дневниковости - иронической прозы Кузмина ("Пять разговоров и один случай", "Печка в бане"20), где безумная игра несоответ ствий оборачивается чередой нелепых, полупристойных и пародийных сюжетов; она же становится основным механизмом порождения комического и в последнем прозаическом опыте Кузмина - Дневнике 1934 года, построенном на (само)иронии как одном из сущностных, для Кузмина, признаков неистребимой, милой жизни (ср. запись "Милое", 21 июля 1934 года), противостоящих "мрачной чепухе" (31 августа 1934 года) советского быта.

…VII

Не картонным, но карточным домиком оказался лелеемый им дом, невещественный дворец мужского союза, его проект частной жизни, осуществившийся, казалось, с Иосифом Юркунасом, молодым литовцем, встреченным им в Киеве в начале 1913 года. Как Пигмалион, Кузмин создал из него русского прозаика Юрия Юркуна, беззастенчиво протежируя ему в литературном мире, авансом выдавая похвалы в своих (в остальном безупречно проницательных) обзорах текущей словесности, и не без вызова ставя в один ряд с Ремизовым, Замятиным и Пастернаком. И не для того ли в начале 1920-х, пока разрешали, брался за издание эфемерных полудомашних сборников и альманахов, чтобы публиковать заурядную, по гамбургскому счету, прозу своего Юрочки, которую не брали уже ни в одной, даже самой дружественной Кузмину, редакции?
Под новый 1920 год он пытался заговорить судьбу, записывая в альбом Юркуна: "Милому моему Юрочке Юркуну покуда в прозе, как попало, пожелаю и скажу в этой книжке под начало 20-го года, чтобы верил он и знал, что все будет хорошо, что вытерпит он все испытания, что будем мы вместе, что милая жизнь теплится, несмотря ни на что, и разгорится, и расцветет, что зовущие его романы, повести и рассказы осуществятся вольно и весело, что будет покупать он книги любимые, откроет лавку, поедет в Берлин, Лейпциг и Италию, будет жить в тепле, светле, светлости и сытости, что будет иметь Геца, что будем всегда вместе, чтобы не забывал он в холоде, мраке, болезни и голоде, что существуют ненапрасно Моцарт, Бальзак, Дик<к>енс и Франс, что всегда с ним я, моя любовь и мое искусство, и что надо всеми не спящий Господь, пути которого часто нам непонятны, но всегда благи и великодушны, и что немного времени еще пождать. Как день идет на прибыль, прибывает тепло и светло, так все, что было нам мило, с каждым днем, каждой минутой будет все ближе и ближе. Да будет".
Перечень надежд воплотился в сюжет трагедии.
Повести и романы Юркуна, если и осуществились, исчезли безвозвратно в огне блокадных буржуек или в топках НКВД, где его признали, наконец, писателем, когда брали по "писательскому делу" в 1938-м, заполняли в протоколе анкетную графу о профессии и расстреляли рядом с уже легендарными в истории литературы "полутораглазым стрельцом" русского футуризма Бенедиктом Лившицем, "действительным другом" Блока Вильгельмом Зоргенфреем и "русским дэнди" Валентином Стеничем. Вместо Берлина, Лейпцига и путешествий по Италии впереди были годы хронического безденежья и бесконечной литературной поденщины. "Только поспевать. Об оригин<альном> творчестве не думаю, как о какой-то старомодной вещи" (1 октября 1931 года). Ближе всего, однако, была странная полу-разлука с Юркуном: через год, в декабре 1920-го снежная Психея, красавица Ольга Гильдебрандт, "маленькая актриса и художница" Ольга Арбенина, предмет влюбленных междометий (и вереницы гениальных посвящений) Гумилева и Мандельштама, вошла в их дом и, гостьей, осталась в нем навсегда. "Хорошо, что Юр. не один, хотя, м<ожет> б<ыть>, и жалко, что не совсем он мой, как я его. Другой дом есть" (20 ноября 1931 года).
"Письмо Ваше О. Н. Гильдебрандт я получил, - отвечал Кузмин своему московскому корреспонденту, терпеливо-устало разъясняя его эпистолярные недоумения . - Она, кажется, уже ответила Вам и сообщила, вероятно, свой адрес. Она со своей матерью живет отдельно, а Юркун и его мать живут со мною, вот и вся картина".

…IX

"Благодарю Вас за память (это для меня очень, очень важно)", - писал Кузмин Мейерхольду 22 июля 1933 го-да, отвечая на неожиданное деловое предложение. Несомненно, он был искренен, хотя новые капризы судьбы были уже лишь деталями сложившегося рисунка. Вплотную подошедшего к "черной дыре японской гравюры" (14 сентября 1934 года), какой представля лась ему смерть, Кузмина заботило другое. ""...> не все ли равно, вспомнят или не вспомнят. Не хочу звучать с приторной серьезностью, но со стихами-то не сладить... Они написаны и, видимо, залог и оправдание всему..."
Кузмин умер 1 марта 1936 года в ленинградской Больнице в память жертв революции (стало ли это предметом его шутки?) "исключительно гармонически всему своему существу: легко, изящно, весело, почти празднично...", разговаривая с Юркуном "о самых непринужден ных и легких вещах; о балете больше всего".
Два месяца спустя Юркун в письме московским друзьям удивительно скажет о Кузмине: он "преодолел и изжил смерть".
Его последние слова легендарны: "...главное все кончено, остались детали".
Кузминский Дневник и его чудом уцелевшая последняя и едва ли не самая драгоценная тетрадь 1934 года принадлежит, как становится ясно теперь, когда канонизированы и "Опавшие листья", и "Слёзы на цветах", к главному не только у Кузмина, но и в русской прозе, представая залогом его всегдашней веры: "Когда-нибудь и наши письма и дневники будут иметь такую же незабываемую свежесть и жизненность, как все живое" (12 июня 1907 года). Напрасно было ожидать здесь "нечто чудовищное". В жизни и в искусстве, по счастью, "всё гораздо однообразнее".

Глеб Морев
Иерусалим-Петербург
Январь-февраль 1998

М. А. Кузмин

Нет фото

О. Н. Гильдебрандт. Портрет Ю. И. Юркуна. 1920-е годы. Музей Анны Ахматовой в Фонтанном Доме.

Я знала его так много лет, что "прошлое" как-то подернулось туманом - годы слились в одно, и внешний облик в памяти - почти без изменений.
Я начну с данных им (в сотрудничестве с кем-то, но главное - все же его инициатива) комических прозвищ: Вяч. Иванов - батюшка;
К. Сомов - приказчик из суконного отделения (для солидных покупателей);
К. Чуковский - трубочист;
Репин - ассенизатор - трусит на лошаденке, спиной к лошади;
Ал. Блок - присяжный поэт из немецкого семейства;
Анна Ахматова - бедная родственница;
Н. Гумилев и С. Городецкий - дворника; Г. - старший дворник-паспортист, с блямбой, С. Городецкий - младший дворник с метлой;
Анна Радлова - игуменья с прошлым; О. Мандельштам - водопроводчик - высовывает голову из люка и трясет головой;
Ф. Сологуб- меняла;
Ал. Толстой, С. Судейкин и еще кто-то (Потемкин?) - пьяная компания - А. Толстой глотает рюмку вместе с водкой за деньги, Судейкин (хриплым голосом): "Мой дедушка с государем чай пил";
Ю. Юркун - конюх;
А. Ремизов - тиранщик;
Г. Иванов - модистка с картонкой, которая переносит сплетни из дома в дом; В. Дмитриев - новобранец ("Мамка, утри нос!");
Митрохин - Пелагея ("Какуво?");
Петров - Дон Педро большая шляпа.
Когда я стала бывать у К., "посетители" были другие, большинство из них переменились потом.
Бывал Чичерин (ст<арший> брат)- высокий человек с высоким голосом, почти смешным. Говорил о музыке. Помню, рассказывал о своих собаках- "Тромболи" и "Этна".
Бывал "Паня" Грачев, тогда очень худой (потом превратился в очень полного, Пантелеймона). Иногда играл в руки с М<ихаилом> А<лексее-вичем> Божерянов. - Потом мы бывали в гостях у его бывшей жены, Иды, и ее подруги, Н. Н. Евреиновой - юристки, сестры Н. Н. Евреинова. Я встретила как-то у них доктора, кот<орый> рассказывал о последних днях Ленина. - Также в гостях у самого Евреинова и его жены - моей б<ывшей> подруги, Анны Кашиной , - где часто играли в petits-jeux,* и Мих. Ал. узнал меня по "желтой" чашке (он узнавал чашки, а я знала, что он любит розовый и желтый цвет).
Бывали у Радловых - на Васильевском острове, тогда - ходили всюду пешком. У них часто бывал Смирнов и Н. Султанова. - Молодые художники - красивый Эрбштейн - брюнет с синими глазами - и Дмитриев, тогда неприметный - к удивлению моему, большое увлечение М. А. - потом, через несколько лет, он очень похорошел, стал интересным. Я с ним говорила раньше о балете, и - увы! - М. Ал. сердился на мою дружбу! Юра тянул меня подальше: я ничего не могла понять.
Бывали мы в доме (временами очень красивой, но претенциозной) дамы, где я познакомилась с И. А. Лихачевым,- у нее бывали 2 моряка - Леонида - один из них оказался потом вторым мужем Ольги "Иоанновны" Михальцевой-Соболевой. Юра потом очень разочаровался в ее внешности - она краснела, как в бане, что искажало ее черты Доменико Венециано - и потом она сама городила какие-то пошлости. Главным посетителем у нее был Канкарович, которого потом переманила другая Ольга - наша будущая подруга, - очень хороший человек, - Ольга Ельшина-Черемшанова.
Она и ее муж потом стали бывать, но чаще бывали у них. Канкаровича часто разыгрывали. С Ольгой Ч<еремшановой> дружба у него была до конца. М. Ал. дружил с Анной Радловой, немножко посмеивался над Сережей (что он за режиссер? Любит простоквашу и манную кашу!). - Вероятно, настоящим режиссером в его глазах был Мейерхольд - хотя к нему как к человеку у него тоже были некоторые претензии. Вообще я не знала никого, даже обожаемого им Сомова, у кого он не увидел бы каких-то смешных черт. Единственное для него идеальное существо была Карсавина. Он спорил всегда за ее приоритет над А. Павловой - и говорил о ней почти восторженно, и не позволял ни другим, ни себе ни одного плохого слова. Юра говорил, что когда они бывали у Мухиных, Юра говорил с Мухиным, а М. А. сидел у больной Карсавиной, и она говорила с ним доверительно. Вероятно, М. А. и Юре не рассказал об их разговорах. (Я предполагаю, после ее воспоминаний - не говорила ли она о своей тайной любви к Дягилеву? )
……………..
Удивительно, К., хотя у него была фр<анцузская> кровь, не мечтал о Париже. Он предпочитал Германию, - и особенно Италию. Но свое отношение к Италии он "вполне" выразил в своих стихах.
Цветы любил: розы, жасмин, левкой. "Сухие" - запахи. Любил: духи, пудру, - а не одеколон, мыло. - Цвет: розовый, желтый; теплые тона.
Под влиянием Ю. стал любить клетку. Но, м<ожет> б<ыть>, любил и раньше. Увлечение "американизмом" у Ю. (и в литературе) - перешло во "Вторник Мэри".
Я не помню, как относился К. к Головину (в то время); но раньше - он просто благоговел за "Орфея и Евридику".
Далекое прошлое! Но почти все осталось, как было, - во вкусах. Я очень любила Кузмина (до знакомства) за мажорную певучесть и мажорную эстетичность (то, что бывает у Бизе).

О К. много написано, много, м<ожет> б<ыть>, будет еще нового сказано, но, конечно, было бы не только осторожнее, но просто умнее завуалировать некоторые вещи. Я никогда в жизни не видала и не слыхала ничего непристойного ни в поведении, ни в словах (в жизни) М. Ал. Он как будто сам на себя "клепал" какие-то непристойности в некоторых произведени ях. Как будто хвастался - наоборот - Чайковскому, кот<орый> так всего боялся и стеснялся! Я думаю, его трагедия была в том, что влюблялся в мужчин, которые любят женщин, а если шли на отношения с ним, то из любви к его поэзии и из интереса к его дружбе. Свои "однокашники" (что ли?) ему не нравились, даже в прелестном облике.
Главное, что стало его горем, - это желание иметь семью, свой дом, - и что "почти" становилось с Юрой, - но Юрина тюрьма разделила временно, - а потом сблизила, хоть и печально - настала бедность и всякие страхи! Юра не был близок с матерью, это были какие-то перегородки - я же- не виновата! Я нисколько не старалась ничего у них изменять, - я была бы рада "побегать на стороне", - но Юре казалось, что "скоро все кончится" - (16 лет?!) - и держал меня при себе. Почти насильно. Я не смела сопротивляться.
Жить жизнью искусства в "наши" годы (в молодости) - очень трудно!
Я, конечно, это счастьем не считаю.
Могла ли я вырваться тогда? -
В единственном случае, когда мне этого реально захотелось, - это было бы бесстыдно. Юре было и так очень трудно, просто невыносимо. Мы все как-то "внешне" весело - несли свой крест.
………………….

И кто бывал у М. А.? Люди, совершенно приличные с точки зрения гомосекс. - художники: Верейский, Воинов, Костенко, Митрохин, Добуж<инский> (без меня); - Н. Радлов, Шведе, Ходасевич (он у нее; я не была, она, за ее остроумие, была любимицей М. Ал.) - Осмеркин; "13"- Милаш<евский>, потом Кузьмин; Костя К<озьмин> с Люлей; Дом-бровский с женой; Кузнецов; в начале - Орест Тизенгаузен с женой Олей Зив; Дмитриев (вначале. Это главное "увлечение". До Л<ьва> Л<ьвовича>), потом Л<ев> Л<ьвович> женился на Наташе С<ултановой> (что всех удивило, очень. Он любил полных), Женя Кр<шижановский> (приведший Костю и Люлю). Я могу удостоверить, что ничего неприличного я не только в "действии", но и в словах не видела; самое неприличное было в рассказах (м<ожет> б<ыть>, в некоторых стихах). И какие сплетни?! Болтали обо всем, как у всех. Но "специфичности" не было.
Да, люди. Федя Г. (я привела, по просьбе Кости, но потом направила его к Косте и Люле - более молодая компания). - Вс. П<етров>, красавец Корсун, красавец Ст<епанов>, "мой" Б<ахрушин> - из Москвы, - Лихачев, Ш<адрин>, Егунов (с Юрой на "ты"); Скрыдлов (в начале; потом он уехал); Юрины "барахольщики" - Михайлов, Дядьковский; еще с кем-то "по обликам"; Лавровский ("мой поклонник", он потом женился на очень красивой женщине). Почти все эти люди к г<омосексуализм>у никакого отношения не имели! - и какой "общий" для посетителей "салона" язык? Люди все были разные, и никакого общего языка не было!
Даже Юра и М. А. совершенно разные люди!
А я осталась тенью в чужих судьбах. Меня берегли, спасали... Немного мелочей (и неправильных) у глупой О. и умной Нади.


...Очень неверно о внешности А. Радловой. Какая она жаба? С моей "балетно-классической" формулировкой красоты - Анна была очень красивая. Если бы у нее был рост Рыковой, ее можно было бы назвать красавицей. Красавица - кариатида. Но это мешало ей - недостаточная высокость. Она была крупная, но надо было бы еще! Ее отверстые глаза и легкая асимметрия - конечно, красивы. Но в ней не было воздушности и женской пикантности.
Я думаю, М. Ал. "сочинял" эмоционализм, и Радловский дом был ему симпатичен - и полезен - а недостатки он видел везде и всюду! Он был насмешник!
Был ли он добр? Думаю, что нет. Г<умилев> был прав: "Мишеньке - 3 года". Тут и застенчивость, и неполноценность (в чем-то!), и неумение устраиваться самому. Но зла он не делал; просто больше ценил тех людей, которые были или вдохновитель ны в литературе, или любили его литературу, а не тех, которые сделали ему доброе. Что-то помню о какой-то доброй тетке, кот<орой> он не слишком благодарен.
Не любил ходить на похороны - например, не пошел на похороны мамы Л<ьва> Л<ьвовича>, - а она была очень хорошая; и мне неудобно было пойти. Конечно, у Юры было больше доброты (и благодарности).
Я думаю, он к Юре был особенно привязан, считая его очень талантливым. Он очень хотел продвинуть его вперед. Но жизнь мешала этому. Вероятно, дружба с Радловыми укрепилась за то, что они любили и ценили Юру.
Похороны М. А. Раньше - его смерть. Я, увы! не пошла его навещать - думая, что его больница ближе - я поехала к больному Осмеркину - против Витебского вокзала.
М. Ал. говорил перед смертью - о балете - сказал: из Лермонтова - "любить? Но на время не стоит труда, а вечно любить - невозможно" - но это - между строк - он казался спокойным.
Сколько помню, отпевали его (заочно) в Спасском соборе.
………………………….
Когда я после войны приехала в Л<енингра>д, могила была на месте, но без креста. Крест я ставила, и цветы носила. Потом была на кладбище перестановка - по-моему, "часовни" все сняли, и я долго не могла найти могилу. Потом она оказалась в другом месте, но опять рядом с А. Успенским. Вблизи Блока. По прямой от родных Ленина.

 

 

ISBN 978-5-89059-161-6
Издательство Ивана Лимбаха, 2011

(пред. изд. ISBN 978-5-89059-114-2
тираж 2000 экз., 2007)
Составл., подг. текста: Г. А. Морев
Вступит. статья, коммент.: Г. А. Морев
Редакторы Н. Р. Бочкарева, И. Ф. Данилова
Корректор П. В. Матвеев
Компьютерная верстка: Н. Ю. Травкин
Оформление: В. Д. Бертельс
Дизайн обложки: Н.А. Теплов

Переплет, 416 стр., илл.
УДК 821.161.1.-82-94 ББК 83.3(Рос=рус)6 К89
Формат 60х841/16 (186х155 мм)
Доп. тираж 2000 экз.

Книгу можно приобрести