131

вернуться

Лир Эдвард
Большая книга чепухи

 

ОДИССЕЯ ЭДВАРДА ЛИРА

Когда «Книга нонсенса» была впервые опубликована Эдвардом Лиром под псевдонимом «Дерри из Дерри» (а случилось это в 1846 году), публика не сразу ее распробовала. Но, распробовав, захотела еще и еще. Пошли переиздания. Книгу затрепывали в клочья – и затрепали: кажется, даже Британская библиотека не располагает самым первым изданием.

Откуда же взялся этот эксцентричный «дядюшка Дерри», ведущий за собой хоровод приплясывающих ребятишек? Все началось в 1830-х годах в имении графа Дерби, где молодой Лир жил в качестве художника-анималиста. Как-то само собой обнаружилось, что Эдвард замечательно умеет смешить малышей, рисуя картинки и делая к ним подписи в стихах. Вскоре он стал общим любимцем семьи. Однажды кто-то из гостей графа Дерби, зная пристрастия художника, подарил ему старую и довольно редкую книжицу «Приключения пятнадцати джентльменов». Оттуда Лир и почерпнул форму своих знаменитых лимериков – то есть он не сам их изобрел, а лишь усовершенствовал и пустил в оборот. Кстати, Лир никогда не звал лимерики лимериками, а лишь нонсенсами, – нынешнее название установилось лишь в конце XIX века и происходит оно от Лимерика – города в Ирландии, где такого рода стишки, как говорят, издавна складывались за чаркой вина. Каковы же были эти протолимерики? Скажем, такие (в буквальном переводе без рифмы и размера):

Жил-был больной человек из Тобаго,

Питавшийся исключительно рисом и саго;

Пока – о счастье! –

Его врач не изрек:

«Можете переходить к жареной бараньей ноге».

Что тут смешного? Во-первых, нестыковка эпического начала: «жил-был… из Тобаго» – и скоропалительного финала. Во-вторых, энергичный ритм с «приплясом» в укороченных строках. В-третьих, каламбурная составная рифма: «Тобэйго, сэйго, ю-мэй-го («можете переходить»). Наконец, если вдуматься, само содержание лиме­рика тоже довольно познавательно. Это не какое-то вам:

Расскажу вам про гуся.

Вот и сказка вся.

В лимерике найдена золотая середина между растянутостью романа и чрезмерной краткостью пословицы. Конструкция такова. В первой строке появляется герой (или героиня), с непременным указанием на место жительства, во второй – даются его (ее) свойства или что он(а) свершил(а). Причем второе определяется первым! Если наш герой из Тобаго, то он должен есть саго. Если, скажем, из Кельна – огурец малосоль­ный. Дама из Салоников не может обойтись без поклонников, а леди из Атлантики просто обязана вязать бантики. И так далее, и тому подобное. Герой лимерика, как он ни свободен совершать любые глупости, все-таки чем-то связан – но не пошлой логикой жизни, а рифмой. На нем сбылись строки Тициана Табидзе:

Не я пишу стихи. Они, как повесть, пишут

Меня, и жизни ход сопровождает их.

Что стих? Обвал снегов. Дохнет – и с места сдышит,

И заживо схоронит. Вот что стих.

(Перевод Б. Пастернака)

Итак, главные свойства человека определяются рифмой. Далее, в третьей и четвертой строке лимерика совершается то, что Аристотель называет перипетиями. Герой совершает некие поступки, зачастую опрометчивые, и обыкновенно успевает пожать плоды этих поступков. Здесь-то и появляются «они», «другие». Олдос Хаксли в своем блестящем эссе о Лире впервые исследовал этих загадочных персонажей.  Впрочем, ничего особенно загадочного в них нет. Это законопослуш­ные, хотя и недалекие люди, свидетели удивительных деяний героя. Порой они просто изумлены, порой задают всякие неуместные вопросы. Но бывает, что ведут себя и похуже: злорадст­вуют, изгоняют из родного города, а то могут и побить любым рифмующимся пред­метом.

Почему же чопорные (как мы их представляем) викторианцы так возлюбили «книги нонсенса»? А потому, что и сам эксцентричнейший мистер Лир был викторианцем до мозга костей. Он, между прочим, давал уроки рисования самой королеве Виктории! Он настолько любил поэта-лауреата Альфреда Теннисона, что писал романсы на его стихи и вдохновенно исполнял их в обществе, аккомпанируя себе на фортепьяно.

Лучшие стихи Лира – органическая часть большой романтической традиции английской литературы. Неповторимый причудливый колорит, который создан в «Джамблях» и других великих балладах Эдварда Лира, никак не отменяет того, что эти стихи, по сути своей, совсем не пародийны. В них слышен пафос предприимчивости, стойкого мужества, учтивости и юмора – что составляет почти полный набор викторианских добродетелей. Неизбывная романтическая грусть и – вопреки всему – вера в победу духа над косными обстоятельствами жизни.

Возьмите знаменитые стихи о «джамблях», переведенные на русский язык С. Маршаком. Сюжет, если попробовать изложить его в прозе, таков.

В один из погожих дней 19** года от берегов страны Джамблей отчалило небольшое одномачтовое судно. Водоизмещение его, к сожалению, точно неизвестно: длина корпуса… достоверно можно сказать лишь то, что длина равнялась ширине, по причине абсолютной округлости; парусное оснащение, если мне не изменяет память,– »зеленый платок носовой на курительной пенковой трубке».

В решете они в море ушли, в решете,
        В решете по седым волнам.
С берегов им кричали: – Вернитесь, друзья! –
Но вперед они мчались – в чужие края –
               В решете по крутым волнам.

Команда состояла из джамблей – племени с виду весьма эксцентричного, но неунывающего и неустрашимого. Имя капитана не сообщалось, но зато известно, что снарядил корабль и отправил его в плавание некий мистер Эдвард Лир.

Где-то, где-то вдали
От знакомой земли,
    На неведомом горном хребте
Синерукие джамбли над морем живут,
С головами зелеными джамбли живут.
    И неслись они вдаль в решете.

Надо сказать, что это было не первое и не последнее плавание такого рода в английской литературе. К безусловным предшественникам наших смелых моряков следует отнести фольклорных «трех мудрецов их Готема»:

Три мудреца в одном тазу
Пустились по морю в грозу.
Будь попрочнее старый таз,
Длиннее был бы наш рассказ.

Из последователей – прежде всего вспомним участников «Охоты на Снарка» Льюиса Кэрролла: Балабона и его решительную команду снарколовов – Банкира, Булочника, Биллиардиста и других.

«Вот где водится Снарк»,– возопил Балабон,
Указав на вершину горы;
И матросов на берег вытаскивал он,
Их подтягивая за вихры.

Все три экспедиции по-своему замечательные, но совершенно разные. Мудрецы из Готема поступают нелепо ради абсолютно разумной морали. Негодные средства мореплавания приводят у них, естественно, к роковому финалу. «Не будьте дураками!» – как бы кричат мудрецы, накрывшись перевернувшимся тазом, и дружно идут ко дну в качестве наглядного примера.

У Плывущих На Решете – совсем другая судьба. Вопреки еще более ужасной конструкции своего судна, вопреки злорадным предсказаниям («Суждено вам пропасть ни за что ни про что!») и опасностям («Но проникла вода в решето, в решето…»), они не только не гибнут, но благополучно приплывают в тот желанный зеленый край в Западном Море, где обретают все, что угодно для души.

И приплыли они
В решете, в решете
В край неведомых гор и лесов,
И купили на рынке гороху мешок,
И ореховый торт, и зеленых сорок,
И живых дрессированных сов,
И живую свинью, и капусты кочан,
И живых шоколадных морских обезьян,
И четырнадцать бочек вина ринг-бо-ри,
И различного сыра – рокфора и бри,–
И двенадцать котов без усов.

В замечательном переводе С. Маршака есть кое-какие потери (что совершенно ему не в упрек!), и к таковым относится прежде всего направление плавания – на запад, туда, куда уходит солнце. «Земля, покрытая деревьями» в Западном Море, безусловно, напоминает блаженный остров Авалон кельтских мифов – Страну Вечной Молодости, которую искал за волнами ирландский герой Ойсин – далекий край, где под сенью невянущих крон любовь не ведает ни горечи, ни пресыщения.

И они не только приплывают в тот волшебный край, но и возвращаются обратно (в решете!), и устраивают пир, на котором друзья и родные чествуют их – и завидуют, и мечтают: «Если мы доживем, все мы тоже туда в решете поплывем!»

Необыкновенна мелодия этой баллады, ее радостный мажор, облагороженный мягкими обертонами печали. Основная тема – детское, дерзкое счастье авантюр, обретений, открытий; и лишь на дальнем плане едва различимое журчание – воды, секунд, жизни утекающей, просачивающейся сквозь бесчисленные дыры решета… Впрочем, все возможные неприятности небрежно объявляются «чепухой» и исправляются в корне: «либо обернули кругом – от колен до ступни – промокашкою розовой ноги они, чтоб от гриппа себя уберечь».

Так неужели «Джамбли» – просто нелепый стишок? О нет! – одна из лучших романтических баллад викторианской эпохи: хотя ее героический дух и скрыт под оболочкой нонсенса. Рядом с «Джамблями» я мог бы поставить разве «Улисса» А. Теннисона. Его герой – постаревший Одиссей, истомившийся скучным покоем рядом с верной Пенелопой, – тоже отправляется на поиск Блаженных Островов.

Вперед! Ударьте веслами с размаху
По звучным волнам. Ибо цель моя –
Плыть на закат, туда, где тонут звезды
В пучине Запада. И мы, быть может,
В пучину канем – или доплывем
До Островов Блаженных и увидим
Великого Ахилла (меж других
Знакомцев наших). Нет, не все ушло.
Пусть мы не те богатыри, что встарь
Притягивали землю к небесам,
Мы – это мы: пусть время и судьба
Нас подточили, но закал все тот же,
И тот же в сердце мужественный пыл –
Дерзать, искать, найти и не сдаваться! 

Знаменитая последняя строка «Улисса» стала девизом эпохи. Недаром она была вырезана на деревянном знаке Роберта Скотта, дошедшего до Южного полюса и погибшего на обратном пути. Вилла «Теннисон» – так назывался дом, где провел свои последние годы Эдвард Лир.

Несмотря на свое, прямо скажем, шаткое здоровье, он объездил изрядную часть Средиземноморья – пешком, верхом и как придется,– побывал в Египте, в Палестине и даже в Индии, ни на день не расставаясь с карандашом, тушью и бумагой, выполняя сотни и сотни новых рисунков и акварелей; иные из них он продавал, иные впоследствии литографировал для своих книг, а некоторые ложились в основу больших живописных картин, над которыми он с огромным усердием работал месяцами.

А его дневники, а бесчисленные письма друзьям, полные прелестных автошаржей, абсурдных стихов и юмористического ворчания! Его раздирали противоречивые наклонности. С одной стороны, он сочинял песни и мог музицировать часами, был типичным «детским праздником», профессиональным рисовальщиком птиц, обожателем котов; а с другой стороны, более всего его раздражал неуместный шум детей, котов, птиц и музыки!

Жил мальчик вблизи Фермопил,
Который так громко вопил,
    Что глохли все тетки
    И дохли селедки,
И сыпалась пыль со стропил!

Он явно любил уют и уединение; и в то же время, некое смутное беспокойство, «охота к перемене мест» толкали его в новые и новые путешествия.

Внутри него жил какой-то вечный неугомонный припляс. Приглядитесь к его рисункам, украшающим «Книги нонсенса»; все его персонажи стоят на пуантах, размахивают руками и ногами, они как бы танцуют.

Жил-был старичок из Гонконга,
Танцевавший под музыку гонга,
    Но ему заявили:
    «Прекрати это – или
Убирайся совсем из Гонконга».

«Человек – не картошка, чтобы сидеть на одном месте»,– говорил Лир. Но и он порою тяготился скитальческой жизнью, связанной с бессемейностью и одиночеством.

Я все более и более убеждаюсь, что если у вас есть жена – или подруга – или вы влюблены,– (это фазы одного и того же самораздвоения, единственно подлинного и подобающего состояния человека в том мире)… вы можете жить в любом месте и в любых обстоятельствах: сочувствие избавляет вас от непрестанных раздумий о проклятых тяготах бедности и суеты; но если вы абсолютно одиноки на свете – и надежды на иное не видно,– тогда скитайтесь и никогда не задерживайтесь на одном месте.

Был ли Лир женоненавистником? Возможно, он предъявлял слишком высокие требования к женщинам; но ведь находились же особы, вызывавшие его искреннее уважение и даже восхищение! Так, он дружил с Эмили Теннисон, женой своего любимого поэта, и писал о ней:

Я полагаю, что если, по точному расчету, смешать вместе 15 ангелов, несколько сотен обыкновенных женщин, множество философов, целую уйму добрых и мудрых матерей, кучу врачей и педагогов, да в придачу трех или четырех малых пророков, и все это хорошенько прокипятить,– то их совокупной смеси будет далеко до того, чем в действительности является Эмили Теннисон.

В 1857 году на острове Корфу он познакомился с Еленой Кортаччи, очень милой и поэтичной девушкой, полуитальянкой-полуангличанкой, которая не только знала наизусть множество стихов Теннисона, но вдобавок переводила их на латинский язык и даже сочиняла к ним музыку. Лир был очарован, почти влюблен… но он колебался. Во-первых, он не имел средств, во-вторых, был на двадцать лет старше и весьма критического мнения о своей внешности (очки, солидный нос, наклонность к «шарообразности»), в-третьих, страшили неизвестные рифы и мели семейного моря. Вероятно, он не мог изжить своих горьких детских воспоминаний, той полученной им психологической травмы, когда мать совершенно охладела к четырехлетнему Эдварду и оставила все заботы о нем; он инстинктивно не доверял женщинам, боялся нового охлаждения и заброшенности.

Но дело было не только в этом. С семилетнего возраста Лир страдал эпилепсией и тщательно это скрывал. По характерным признакам («предвестникам») он умел определять приближение припадка и вовремя уединялся. Лишь дневники рассказывают, сколь неотвязны и часты были пришествия «Демона» (так он называл свою болезнь). Более того, эпилепсией страдала и одна из сестер Лира, так что у него было достаточно оснований считать свой недуг наследственным, способным перейти и к его потомкам. Остается лишь удивляться, сколь мужественно он нес свой крест, не перелагая ни на кого даже часть этой ноши. Вообще, многие из «нонсенсов» Лира становятся намного яснее, когда знаешь, откуда взошли ростки этой «чепухи». Биографические факты неожиданно освещают даже такие, казалось бы, случайности, как обилие птиц, досаждающих Старику из лимериков.

Жил Старик с сединой в бороде,
Восклицавший весь день: «Быть беде!
   Две вороны и чиж,
   Цапля, утка и стриж
Свили гнезда в моей бороде!»

Жил в Афинах один Стариканос,
Попугай укусил его за нос.
   Он воскликнул: «Ах так?
   Сам ты попка-дурак!» – 
Вот сердитый какой Стариканос!

Рядом с этими беспечными глупостями эффектно выглядит список книг, для которых Лир делал рисунки птиц. Если учесть, что только, скажем, для попугайных двенадцати томов ему приходилось сперва делать измерения птиц с помощью служителей зоосада, кучу набросков, а затем окончательные рисунки тушью, проработанные «до перышка», и, наконец, переводить все рисунки вручную на литографский камень, то некоторая засиженность лировского Старика птицами становится, по-моему, вполне понятной.

В лимериках кипит непрерывная упорная борьба – одного против всех. Еще Олдос Хаксли заметил, что их главный конфликт – между незаурядной, гениальной личностью (Старик) и не понимающими его ближними («Они»). Впрочем, иногда «Они» проявляли себя и с лучшей стороны (обыкновенные люди, как говорил Воланд, и милосердие порой стучится в их сердца). Так, они пожалели Старичка у Причала.

Жил-был Старичок у Причала,
Которого жизнь удручала.
   Ему дали салату
   И сыграли сонату –
И немного ему полегчало.

Не то чтобы Лир был противником здравого смысла. Скорее, наоборот: он видел, что закоснелый порядок порой начинает противоречить разуму и тогда необходима некоторая встряска, чтобы привести все в норму. Он, например, считал современную ему Церковь зашоренной и ханжеской. «Когда же, наконец, Господь Бог удосужится треснуть Религию по башке и заменить ее милосердием, любовью и здравым смыслом?» – спрашивал он. Такова была святая троица его веры.

В 1871 году он поселяется в Сан-Ремо, и в том же году выходит его вторая книга нонсенса: «Нелепые песни, истории, ботаники и азбуки», в которую вошли «Джамбли». В 1872 году – третья: «Еще нелепые стихи, рисунки и ботаники». К этому времени его абсурдная поэзия сделалась популярной, хотя и воспринималась неоднозначно: она даже стала приносить ему некоторый доход (переиздания «Книги нонсенса»). Он построил дом, завел кота. Теперь у него был постоянный приют, своя последняя гавань.

Именно здесь, в Сан-Ремо, и были написаны его лучшие романтические баллады. Он уже был очень слаб и болен, когда в феврале 1886 года в лондонском журнале «Пэл-Мэл» появилась статья Джона Рёскина. Знаменитый критик и философ, законодатель вкуса эпохи писал: «Поистине я не могу назвать никакого другого автора, которому моя праздная душа была бы наполовину так благодарна, как Эдварду Лиру. Я ставлю его первым в ряду ста моих любимых авторов».

Растроганный Лир послал Рёскину только что написанное стихотворение (которому суждено было стать последним) «Дядя Арли» – в сущности, свою автоэпитафию и погребальную элегию.

В этих стихах Дар, или Искусство воплотилось еще в более парадоксальном образе – Сверчка, сидящего опять-таки на Носу (видимо, для Лира – это самая сущностная часть тела). Но чудаковатый Дядя Арли так же стойко и обреченно несет свою ношу, как нес ее Донг: «Песенке Сверчка внимая, / Дядя шел не уставая, / Даже как-то забывая, / Что ему ботинки жмут».

И дошел он в самом деле
До Скалистой Цитадели,
Там, под дубом вековым,
Он скончал свой подвиг тайный:
И его билет трамвайный,
И Сверчок необычайный
Только там расстались с ним.

Там он умер, дядя Арли
С голубым сачком из марли,
Где обрыв над бездной крут:
Там его и закопали,
И на камне написали,
Что ему ботинки жали,
Но теперь уже не жмут.

Признаюсь, я несколько усилил в переводе пафос и превратил «древнее жилище предков» на холмах, куда наконец приходит Дядя Арли, в «Скалистую Цитадель», ибо в ушах у меня звенело другое патетическое завещание – стихи У.Б. Йейтса, написанные за неделю до смерти. Там на защитников последней цитадели – «Черной Башни» – наступает какая-то новая наглая сила, неведомая тирания. Подвиг обороняющих Башню бессмыслен, ведь король, которому они служили, давно мертв, но решимость выполнить свой долг до конца у них та же, что у героя Лира.

Характерна шутовская фигура повара, ловящего сетью птиц на крыше башни. Этот повар, которого забота о харче для осажденных подняла на ноги рано на рассвете, когда остальные еще спали, клянется, что слышал звуки королевского горна – то есть спешащей подмоги. «Конечно, врет, старый пес!» – говорит поэт, который и сам, в сущности, врет во спасение.

Есть сквозные мотивы, совпадающие у Лира и Йейтса,– танец, плавание, маски.

Всю ночь танцуют Донг с своей синерукой зеленоволосой Девой-джамблийкой на морском берегу, танцуют при свете луны Кот с Совой – «рука в руке на прибрежном песке», пляшут Король и Королева Пеликанов у Нила, приплясывают и персонажи лимериков.

Плавание – второй совпадающий мотив… Уплывают на какой-то счастливый остров джамбли; и грустный Комар Долгоног с коротконогой Мухой отправляются далеко-далеко в своей утлой лодочке; уплывает на Черепахе малютка Йонги-Бонги-Бой; лишь покинутый Донг обречен ждать у моря погоды. Само собой, что ковчег, лодка – древнейший (еще от египтян) символ посмертного странствования души.

Маска – еще один неотъемлемый элемент поэтики Йейтса. Рыжий Ханрахан, маг Робартис, герой Кухулин, Безумная Джейн, – всю жизнь он только и делал, что примерял личины различных персонажей (легендарных и вымышленных), вводя в лирику типичные приемы драмы. По сравнению с этим Йонги-Бонги-Бой, Донг и Дядя Арли – лишь простые alter ego автора. И все же…

Случайны ли эти параллели? Ведь и Эдвард Лир, и У. Б. Йейтс, несмотря на несовпадение во времени (один завершал свой путь, когда другой только начинал) – представители позднего романтизма (можно сказать, ретро-романтизма), оба стремились к обновлению традиции. Один – на путях абсурда и сказки, другой –  через сказку и миф.

И пути их сближались. Это подтверждается, в частности, важнейшей для позднего Йейтса концепцией «веселости», которая стала его ответом «злобе дня». Обращаясь к героям и шутам Шекспира, к образам древнего искусства, Йейтс твердо формулирует свое кредо:

Все гибнет – творенье и мастерство,
Но мастер весел, пока творит.

В сущности, это метафизическое утешение того же типа, что и лозунг известного Джентльмена из Девоншира:

Жил один Джентльмен в Девоншире,
Он распахивал окна пошире
   И кричал: «Господа!
   Трумбаду, трумбада!» –
Ободряя народ в Девоншире.

В своей собственной поэтической мифологии, в теории перевоплощений, основанной на фазах Луны, Йейтс утверждал, что последние три стадии универсального круга превращений – Горбун, Святой и Дурак. В книге «Видение» он дает такое определение Дурака: «Он лишь соломинка, носимая ветром, и лишь ветер у него в голове, и лишь одно желание – кружиться безымянно и невесомо. Божье Дитя – называют его порой. Сравните с восклицанием Донга:

И последние выдуло крохи ума

Из несчастной моей головы.

Но смысл этого «дурачества» двойствен. «В худшем случае,– пишет Йейтс,– его руки и ноги, его глаза, его воля и желания подчиняются лишь смутным подсознательным фантазиям. Но в лучшие минуты ему доступна вся мудрость…»

То, к чему путем многих раздумий приходит Йейтс, интуитивно найдено Лиром намного раньше. Но и он не сразу понял, чтó за жемчужное зерно попало к нему в руки. В его наследии много сора, соломинок, кружащихся на ветру. Но поздние баллады Эдварда Лира заслуживают названия великих не меньше, чем, например, знаменитые оды Джона Китса 1819 года. И влияние их на литературу XX века (Джойс, Элиот, Хармс) еще недостаточно оценено и изучено.

Всякое писательство есть пример духовного сопротивления. У Лира оно наглядно до смешного:

Жил-был Старичок между ульями,
От пчел отбивавшийся стульями;
         Но он не учел
         Числа этих пчел
И пал смертью храбрых меж ульями.

Есть что-то донкихотовское в этом образе; битва Старичка между ульями здесь не менее героическая, чем бой с ветряными мельницами. А возьмите парную к «Джамблям» балладу »Донг С Фонарем На Носу». Можно ли одним образом, одним гениально начертанным иероглифом точнее выразить идею художнического Дара, пронесенного Лиром через всю его жизнь? Этот Светозарный Нос, торчащий на лице, как Башня, этот Маяк, которому суждено стать надгробным монументом, когда смерть угоризонталит его носителя. И с какой технологической точностью описан этот Светильник поэта,

Освещающий мир
Через множество дыр,
Проделанных в этом огромном Носу,
Защищенный корой,
Чтобы ветер сырой
Его не задул в злоповедном лесу.

Разве это абстрактная фантазия или нелепица? Это мощный символ, к которому как нельзя более подходят слова Пастернака: «Метафоризм – естественное следствие недолговечности человека и надолго задуманной огромности его задач. При этом несоответствии он вынужден смотреть на вещи по-орлиному зорко и объясняться мгновенными и сразу понятными озарениями. Это и есть поэзия. Метафоризм – стенография большой личности, скоропись духа».

Григорий Кружков

ISBN 978-5-89059-162-3
Издательство Ивана Лимбаха, 2011

(пред. изд. ISBN 978-5-89059-130-2>
Издательство Ивана Лимбаха, 2009)

Переводы: Г. М. Кружков, С. Я. Маршак,
М. Я. Бородицкая, И. Б. Комарова,
Д. В. Крупская, Д. Н. Смирнов
Составл., предисл. и коммент.: Г. М. Кружков
Редактор И. Г. Кравцова
Корректор П. В. Матвеев
Компьютерная верстка: С. Любаев
Художественное оформление: С. Любаев
Дизайн обложки: Н. А. Теплов

Переплет, 288 стр., илл.
УДК 821.111 ББК 84 (4Вел) Л62
Формат 70x1001/16 (230х160 мм)
Доп. тираж 1500 экз.

Книгу можно приобрести