вернуться

Интервью

 

Интервью с писательницей Натальей Ключарёвой.

Одной из важнейших новинок, выпущенных в России в преддверии главной книжной ярмарки «Non/fiction весна» (4–7 апреля, Гостиный двор, Москва), стал «Дневник конца света» Натальи Ключарёвой. Писательницу, поэтессу, драматурга, номинанта премий «Национальный бестселлер» и «Ясная Поляна» читатели и зрители знают по книгам «Россия, общий вагон», «SOS» и «Деревня дураков», театральным постановкам, в том числе в МХТ им. А. П. Чехова.

Ульяна Яковлева взяла интервью у писательницы и выбрала самые запоминающиеся фрагменты из книги.

— Как получилось, что вы оказались в эмиграции?

— Когда началась война, было паническое ощущение, что надо хватать детей и бежать, что вот сейчас закроют границы, и мы останемся в запертой комнате с маньяком. Но у меня стрессовая реакция очень долго длилась, я просто не могла ничего делать, ни на чём сосредоточиться. Только ходила по улицам, на ходу читала новости и плакала, как городская сумасшедшая. Было ощущение тонущего «Титаника»: все толкаются у шлюпок, прыгают в воду, а я тупо стою и смотрю, как люди спасаются.

Потом я стала всё записывать. Это было реально спасение для меня, возвращение контроля над своим состоянием. Сначала я фиксировала только то, что чувствую, выливала из себя кубометры боли, стыда, страха. Когда это обретало форму слов, оно становилось как будто более переносимым. Это было странно, я вообще не верю в силу слов, не верю, что они могут помочь. Но тут я видела обратное. Мне становилось легче.

И в какой-то момент я подумала: а вдруг кому-то еще от этого полегчает? И стала выкладывать что-то в фейсбук. Это был уже тот момент, когда человеческие связи осознались как опора.

Странно тоже. Нам не на что опереться, и мы опираемся друг на друга. Падаем, держась за руки. В общем, мне стали многие писать или говорить, как им важно читать то, что я пишу. Причем все тут же добавляли, чтобы я перестала это писать, потому что посадят. Такое двойное послание: пиши, это нужно — и не пиши, это опасно. Было очень много разговоров. Я никогда столько не говорила, как в 2022-м. Все хватались за слова, друг за друга. Я стала записывать и эти разговоры тоже. Потом — фиксировать мир вокруг. Включился синдром летописца, ну, я же еще журналист в прошлом (работала на радио и телевидении в Ярославле, потом в газете «Первое сентября» в Москве).

В общем, где-то через полгода я окончательно решила, что остаюсь. Было очень четко понятно, зачем я здесь, что я делаю. Смешно, что когда я решила остаться, я пошла учиться водить машину. Было много панических картинок в голове, как придется куда-то бежать с детьми. И казалось, что на машине больше шансов. А экзамен я так и не сдала — как только оказывалась в метре от человека в форме, впадала в ступор…

А потом на меня написали донос. Я знаю, кто, так как этому предшествовали угрозы в соцсетях. И мне пришлось срочно делать визу. Сложно ли было оформлять и прочее — честно, я не помню. Сложнее всего было заставить себя этим заниматься. То есть ты подскакиваешь от каждого стука в дверь, слушаешь по ночам шаги в подъезде, «ждешь гостей дорогих» — и при этом до тошноты не хочешь уезжать, просто за шкирку затаскиваешь себя в эти необходимые спасательные действия. Я тогда подумала, что любовь к Родине — это как абьюз. Тебя бьют, уже почти убивают, а ты не можешь спастись, потому что любишь этого монстра.

В сентябре мы с детьми всё-таки уехали в Германию. Живем в общаге для беженцев, оформляем документы, девочки учат немецкий в школе, я жду очереди на языковые курсы. Возможно, где-то сложно, но это всё такие простые сложности по сравнению с тем, что осталось позади. Самое сложное — это встречаться с украинцами, а мы часто пересекаемся по всяким беженским делам. И вот этот момент, когда они слышат, что мы тоже говорим по-русски, и радостно спрашивают, откуда мы… У меня каждый раз пропадает голос и отнимается язык. Да, самое сложное — это произнести: «Я из России».

— Как поменялось ваше самоощущение за пределами России? Стало ли легче?

— В Германии меня больше всего поразило, что люди улыбаются друг другу, когда встречаются взглядом, просто на улице, незнакомые. Может, это особенности маленького городка, и так не везде. Но у меня, да, ощущение другой реальности от этого. Всё, что я встречаю здесь, — это доброта, сочувствие и желание помочь. Очень много человечности, даже в бюрократических структурах. Одна сотрудница мэрии заплатила за меня, когда я потеряла какую-то важную бумажку. У меня не было денег, чтобы оформить новую, я стояла в растерянности в коридоре, пытаясь через гугл-переводчик что-то понять, а она вышла и всё сама за меня сделала и оплатила. И такие истории на каждом шагу. Очень много благодарности. И очень много стыда: как будто я всю эту помощь, которую принимаю, отнимаю у кого-то, кому она нужнее.

— А что осталось в России? Я понимаю, какие-то бытовые вещи, но помимо?

— Мама осталась, совсем одна. Она уже очень пожилая, у нее нет сил, чтобы вот так — упаковать всю свою жизнь в один чемодан и рвануть куда-то в неизвестность… Я знаю, что в ближайшие годы не смогу приехать в Россию. Я просто запрещаю себе думать, что будет, если… Ну, и язык остался. Язык — моя профессия, мой рабочий инструмент. Я очень боялась его потерять, я в детстве жила в другой языковой среде, я знаю, как быстро и незаметно это происходит: раз — и тебе уже трудно вспомнить слово на твоем языке, проще на том, в котором ты живешь... Когда уезжала, даже сделала себе татуировку: «Сохрани мою речь».

Но вот мы полгода здесь, и я как-то перестала за всё это держаться: язык, культура, русскость... Появилось ощущение, что Россия и вся моя жизнь в ней медленно и неуклонно отходят от меня куда-то в темный океан. Не как корабль, а как целый континент. Я стою то ли на каком-то кусочке суши, то ли на берегу другого континента и смотрю, как эта громада отодвигается всё дальше и дальше. И уже не очень хорошо видно, что там. Только иногда вспышка высвечивает лица. Например, лица людей, идущих к могиле Навального… У меня перехватывает дыхание от их красоты и от страха за них. Больно, что они там.

И больно, что мы здесь. Я ездила голосовать в Зальцбург, в ближайшее консульство. Там в полдень собралась огромная очередь. Она начиналась на одном берегу, перекидывалась через мост и тянулась еще столько же по другому берегу. Со мной рядом стояли тибетолог, китаист и специалист по древнеанглийскому. Я ходила вдоль очереди и смотрела на прекрасные умные лица. Эти люди могли бы быть прекрасной Россией будущего, но теперь они будут создавать будущее другой страны: учить здесь студентов, писать книги, создавать крутые проекты, делать научные открытия… Наше отсутствие там — это ужасно грустно.

— А есть ли у вас ответ на вопрос: на что нам всем надеяться — и оставшимся, и уехавшим? Что делать?

— На выступлениях и в интервью меня часто спрашивают, что делать и на что надеяться. И я очень завидую публичным людям, гражданским активистам, у которых есть четкие ответы на эти вопросы: подпишите это, поддержите то, поволонтерьте там, донатьте сюда... Мой ответ — он про внутреннюю работу. И поэтому кажется неконкретным и как будто малоадекватным. Но я чувствую, что самое важное сейчас — это сопротивляться расчеловечиванию. Насилие — это всегда про расчеловечивание. (...) А наша экзистенциальная задача — до последнего играть белыми. Даже когда весь мир тектонически разворачивается в противоположную сторону.

— Но как это на практике — играть белыми? Как увидеть человека в расчеловеченном враге?

— У меня это происходит рефлекторно, я не могу контролировать эту реакцию. Вот человек говорит «укропы», к примеру, — и всё, он перестает для меня существовать в ту же секунду. А дальше начинается работа по возвращению ему человеческого облика. «Сложная, хуже вышивания». Сложно видеть людей в тех, кто одобряет убийства, в тех, кто не видит человека в тебе. Но необходимо делать всё, чтобы продолжать видеть человека. Если мы выживем, то только благодаря этому.

Конечно, всё, что мы можем сделать, ничтожно мало по сравнению с тем злом, что творится. И поэтому кажется бессмысленным, ничего не меняющим. Кажется, что больше невозможно сопротивляться вот такими мирными и человечными методами. Сейчас очень многие говорят: к черту пацифизм, будем вооружаться, иначе нас просто съедят с нашим пацифизмом.

После теракта в «Крокус Сити Холле» в Москве я пошла в маленькую часовню на окраине нашего городка, за которой уже начинаются поля. Я сидела там и читала списки погибших, произносила шепотом их имена. И просто физически ощущала, как стремительно растет уровень насилия повсюду, как мир скатывается обратно в архаику, — и мы не можем этому ничего противопоставить. Я очень внятно почувствовала, что вот все эти наши базовые ценности: толерантность, демократия, ненасилие, экологичность, этичность — это уходящая натура, это обречено. Но как же это было красиво! По-моему, это вообще лучшее, что смогло создать человечество, даже если большая часть оказалась к этому не готова и утягивает нас всех обратно в дикость и средневековье. Обреченность и красота наших ценностей.

— Ваша книга — это дневник, расписанный по месяцам. Как давно вы ведете дневник и что потребовалось изменить, чтобы он вышел на бумаге?

— Дневник я веду лет с 11, у меня привычка фиксировать свои внутренние процессы. И как у писателя у меня не менее сильная привычка записывать то, что происходит вокруг. Тэг «Дневник конца света» появился у меня в записях в 2014 году. Тогда казалось, что катастрофа произойдет прямо сейчас, но эти процессы заняли годы… Как писатель и драматург я много работала с документальным материалом. И когда мое немецкое издательство Suhrkamp Verlag предложило сделать книгу из дневников 2022 года (изначально у меня такой мысли не было), я стала работать со своими заметками, как я обычно работаю с документальным материалом. Это, конечно, не самоцензура, но я подсушивала интонацию, делала ее менее истеричной, чем она была изначально, более выносимой. Ну и выстраивала отрывки так, чтобы эмоции чередовались, чтобы были моменты, где читатель может перевести дыхание.

Книга вышла в Германии, потом в Италии. У меня и в мыслях не было издавать ее в России. Это же невозможно. Я до последнего не верила, что она выйдет. И до сих пор не верю. (...)

— Что планируете дальше? Какие тексты?

— Что дальше — я не знаю. Я продолжаю всё фиксировать, просто не могу по-другому. Мы уже договорились с моим немецким издательством о продолжении этой истории — у них есть ощущение, что здешним читателям будет полезно заглянуть и в эмигрантскую реальность. Приехало столько людей, но как они живут, что происходит в этих беженских общагах и лагерях — мало кто из местных себе представляет. Возможно, это как-то поддержит и других уехавших. Всегда помогает увидеть неуникальность своего опыта. Но смогу ли я теперь что-то сделать для оставшихся?

Я вспоминаю очереди к Борисовскому кладбищу, на которые я весь день смотрела онлайн, и у меня опять перехватывает дыхание — я невероятно хочу оставаться в контакте с этими людьми. Но не знаю, как.

Что я могу им сказать из своей безопасности?